Пожалуй, это самая тяжелая тема и самые тяжёлые воспоминания, о которых мне пришлось писать. Но думаю, что пришло время написать об этом в память невинно убиенных нерожденных детей, ради тех, кого, может быть, можно будет еще спасти.
Осень 91 года. Всего месяц, как рухнула советская империя. Впереди страну ждали лихие девяностые и множественные потрясения. Неразбериха, хаос и неопределённость – сколько оправданий для жестоких и нелогичных поступков, в том числе – и для убийства нерожденных!..
Это была осень как осень, вроде самая обычная, с дождями и облетающими листьями. С лужами на асфальте, с бабушками у метро, торговавшими дачными яркими осенними букетами, мокрыми от дождя. Я, молодая и несмышленая, только закончившая с красным дипломом медицинское училище… Ах да, красный диплом! Конечно, я должна была бы этим летом поступить в институт… Это было бы совершенно естественно для девочки-отличницы. Но девочка-отличница, по всей видимости, засиделась в подростковом возрасте, и тот самый пресловутый подростковый кризис, который у других заканчивается к 16 или 17 годам, у нее только начался.
И девочка-отличница решила пока никуда не поступать, устроить бунт, разочаровать родителей и пойти работать. Стать взрослой, наконец. Но идти работать в больницу или тем более в поликлинику мне не хотелось. Неинтересно и скучно. «Самое прекрасное место в медицине – это родильный дом, там, где рождаются новые люди, где постоянно радость со слезами на глазах, та великая и неописуемая радость, когда человек рождается в мир», – думала я. И я хотела делить эту радость и видеть ее и осязать. И вот я на крыльях молодой романтики буквально впорхнула в двери родильного заведения. А там меня ждало совсем не то, что я так желала увидеть и ощутить.
Там меня ждал ад. В одном здании рождались и одновременно убивались дети. Убивались самыми зверскими, циничными и бесчеловечными способами. Убивались по закону, по желанию матерей и отцов, профессиональными руками тех, кто долго этому учился. Это были дети, которым никогда не суждено было родиться и увидеть свою маму. Это я поняла не сразу, а как-то смутно-постепенно. Ощущение липкого болота и непроходимой тревоги не оставляли меня с первого дня работы. Нет, я не работала в абортарии. Я не стояла у конвейера смерти. Ведь я пришла работать туда, где рождаются дети.
Я работала в мирном родильном отделении медицинской сестрой-анестезисткой. Кто не знает – это ассистент анестезиолога. Мое дело был наркоз и еще раз наркоз. Роды, кесаревы сечения и все, что с этим связано. Вены, вены и еще раз вены. Я натренировалась так, что «видела» их пальцами и никогда не попадала мимо. Я научилась попадать в них лучше даже опытных сестер. Очень часто медсестры из гинекологии и патологии, запутавшись в плохих венах, звали нас к себе наверх: помочь поставить капельницу или внутривенный катетер. К чему я это рассказываю – объясню позже. Именно фраза, брошенная одной абортницей, боявшейся, что я пропорю ей вену, впервые жестко резанула мне сознание. Но об этом будет ниже.
Мы работали сутками через трое. Такой график. Было крайне тяжело. Но самое страшное меня ждало впереди. И это страшное было не в грубости некоторых врачей по отношению к медсестрам, особенно таким неопытным и зеленым, как я. Ни в бессонных ночах, когда можно было в лучшем случае вздремнуть пару часов лежа на узкой и жесткой медицинской каталке, просыпаясь от криков и крупного озноба. Созерцая холодный и угрюмый рассвет поздней осени, идти работать, все еще плохо отличая сон от действительности. Ни в ужасном ночном треске флуоресцентных ламп в операционной, от которых взрывался мозг, как от китайской пытки, и ни в санитарской работе по мытью, отдраиванию всех мыслимых и немыслимых поверхностей. Ставок санитарок тогда, в 91-м, не было, их просто и незатейливо свалили на сестер. Их сократили, ведь тогда много чего сокращали в нашей стране.
Самым страшным ночным кошмаром были «заливухи» и те несчастные убитые в жутких муках нерожденные младенцы, последним пристанищем, которых был большой холодильник в отделении гинекологии. Да, именно первая моя «заливуха» сказала мне про свои вены. Меня подняли среди ночи, сказали, что в гинекологии родила «заливуха» и надо идти делать наркоз. Немного объясню, почему именно я. Днем всеми абортницами занимался персонал гинекологии. А вот ночью на весь роддом оставалась одна анестезистка, то есть в мое дежурство – это я, с единственной связкой ключей от сейфа с наркозными и наркотическими препаратами, и именно я должна была идти в абортарий ночью. А «заливухи» рожали в основном по ночам.
«Заливухами» на медицинском жаргоне называли женщин, пришедших на солевой аборт на позднем сроке. Думаю, что уже не нужно объяснять, что это такое и каким способом убивается ребенок, и сколько часов он погибает в страшных муках, когда едкий гипертонический раствор хлористого натрия разъедает ему кожу, глаза, попадает в рот, в пищевод… Как он кричит и бьется в конвульсиях…
Об этом на сегодняшний день пишут и рассказывают много. Раствор заливается утром или днем по расписанию, но ребенок, как правило, рождается уже ночью, а дальше следует процедура чистки и наркоз соответственно. Самого ребенка взвешивают, описывают, измеряют, маркируют, заворачивают в медицинскую клеенку и кладут в специальный холодильник для био-отходов.
Тогда, в 91-м, одним из первых указов Ельцина было подписанное постановление о социальных абортах. Я не знаю, как этот закон называется на юридическом языке, впрочем, это неважно и сути не меняет, главное, что был подписан смертный приговор многим детям, разрешавший проведение абортов на поздних сроках, то есть до 28 недели, по социальным показаниям. Это значило, что любая женщина, вдруг передумавшая рожать, могла преспокойно придумать себе «социальное показание», пойти в медицинское учреждение и в стерильных условиях избавиться от своего ребенка. Никакого криминала, все по закону, а следовательно, это не преступление, не убийство, а просто медицинская процедура. Мы живем в России, и поэтому там, где 28 неделя, – может быть и 30-я, и 32-я, даже так бывало. Вот и потянулись женщины, ничего не боясь, на так называемые социальные аборты.
В ту темную осеннюю ночь, когда непроглядная тьма густо смешивалась с черным непрерывным дождем, барабанившим по металлическим подоконникам, я зашла в ярко-освещенную операционную абортария. На кресле лежала совсем молоденькая девушка 18 лет, только что родившая мертвого ребенка при помощи солевого аборта. Сонная врач в марлевой маске неторопливо раскладывала инструменты, в лотке в крови уже лежала средних размеров плацента. Девушка была абсолютно спокойна, ее спокойствие меня покоробило. Я начинала понимать, что вот сегодня она убила своего ребенка. На лице у нее был достаточно яркий макияж, как будто она лежит не в абортарии, а собирается на дискотеку или на свидание. Это еще больше меня покоробило.
И вот она поворачивается ко мне в тот момент, когда я собираюсь ввести ей внутривенный наркоз, и говорит, так холодно-цинично, брезгливо глядя на меня из-под накрашенных ресниц, как смотрят на низкосортную обслугу: «Вену мне только не пропорите, а то тут уже одна мне вену проколола». Меня это просто взбесило. Она, которая только что убила своего ребенка, беспокоится о своих венах! Да как бы я хотела пропороть ей эту вену! У меня тогда было совершенно острое желание хорошенько пропороть ей вену, да так, чтобы синяк на полруки. Но я не стала этого делать. Может, потому что я не имела права заниматься таким вот мелким самосудом. Такая скорбь объяла меня, что, когда я закончила с ними, я ушла в предоперационную – попрощаться с ее ребенком.
Он лежал на кушетке, завернутый в оранжевую грубую клеенку. Это были его первые и последние пелены. Никто никогда не станет о нем плакать, пожалуй, кроме меня в ту ночь. Я развернула клеенку. Там была маленькая девочка. Кожа на одной ноге у нее полностью слезла, и нога была красная и блестящая. Таких детей еще называют «лаковыми детками», так как от соли их нежная кожица слезает и они рождаются красными и блестящими, словно покрытые лаком. У нее были тонкие изящные пальчики, и на них аккуратные тонкие ноготки, и на ножках были крошечные ноготки. Приоткрытый ротик и немного выглядывающий маленький язык. Светлые волосики на голове были слипшиеся, а все тело было покрыто белым пушком, маленькие, мягкие как у мышки ушки, плотно прижатые к голове. Я понимала, что эти ножки никогда не побегут по земле, эти ручки никогда не прижмут игрушку, и она никогда не скажет: «Мама, я люблю тебя». Наверное, там, за гробом, она сказала бы одно: «Мама, за что? Зачем так жестоко? Мама, ты знаешь, как мне было больно?»
Я стояла и держала ее на руках в полном недоумении. Происходящее не укладывалось у меня в голове. Этого просто не могло быть. Этого не должно быть! Этот ребенок должен быть живым и любимым. Она должна была родиться где-нибудь к Новому году, когда вся страна будет наряжать елки, зажигать разноцветные гирлянды и лепить снежных баб. А сейчас, в 2015-м, ей было бы уже почти 25 лет.
Может быть, она сама была бы сейчас уже мамой. А ее матери-убийце сейчас около 43. Наверное, она имеет других детей, помнит ли она о своей первой убитой дочери? Жалела ли она потом об этом? Помнит ли она, как в день смерти дочери красила свое лицо, листала модный журнал, нетерпеливо ждала схваток в палате, а потом родила ее как ненужный отход в принесенное эмалированное медицинское судно. То самое судно, в которое мочатся и испражняются больные. Помнит ли она об этом?
А потом были другие. Конвейер смерти работал исправно. Это были социальные аборты.
Вот женщина, 44 года. Узнает о беременности, уже когда ребенок зашевелился. Нет, она думала, что у нее климакс. А тут беременность. Надо избавляться! Разве рожают в 44 года? Это же стыдно! Нормальная, здравомыслящая, а главное, приличная женщина не рожает в таком возрасте, это же позор! Что она скажет мужу и взрослым дочерям, как она появится с пузом на работе? И она спокойно идет на заливку. Там был мальчик. Да, ей немного жалко, всего чуточку. Она всегда хотела мальчика, но у нее две дочери и пять абортов на «благочестивом» сроке до 12 недель, когда приличные и здравомыслящие женщины должны вовремя определиться со своей беременностью. Ну, а здесь неувязочка вышла, не поняла вовремя, что беременна, пропустила так называемые все сроки. Бывает, и это поправимо. «Мальчик, все же чуточку жалко, – подумает она, – но поздно, возраст, ну куда уже…» И она убивает своего сыночка, наверное, того самого ребенка, который больше всех любил бы ее. И его больше нет. Его завернули в клеенку и отправили в тот же холодильник к другим таким же мученикам.
Сейчас ей 68. И если она превратилась в больную и никому не нужную старуху, с давлением, с гнилым зловонным дыханием, вечно ругающую всех и вся, всегда недовольную жизнью, ненужную своим давно взрослым дочерям, у которых давным-давно свои жизни, и «чьхать» они хотели на свою мамашу, то мне ее – не жалко. Она сама сделала свой выбор, тогда, осенью 91-го, когда убивала своего единственного сына. Мне скажут, что вот, мол, расфантазировалась, может, она еще крепкая пожилая женщина, вполне здоровая, любимая дочерьми и престарелым мужем, мирно копающаяся в грядках на любимой даче, сажает цветочки, нянчит внуков и все у нее хорошо. Может быть, и так, но скорее всего в ее жизни развернулся первый вариант, и она его сама выбрала, это закон неотвратимости и свободного выбора. Второй вариант у нее мог бы быть, откажись она от убийства своего ребенка. Но она прошла точку невозврата, когда села на гинекологическое кресло для проведения мирной медицинской процедуры.
Может, кто-то скажет, что я осуждаю этих несчастных. Нисколько. Я лишь скорблю о том ужасе, который происходит в мире каждый день совсем рядом с нами. А кто-то осудит меня и скажет, почему же ты стояла и смотрела, почему не разнесла этот абортарий? Я не буду оправдываться. Да, я стояла и смотрела, как в ступоре. Мне самой было всего 18 лет, и это все происходило как в ужасном бессмысленном липком бреду, от которого хочется проснуться раз и навсегда.
От женщин-абортниц я видела много подобного цинизма. Одна «блатная», которой были назначены наркотические обезболивающие (а это очень большая честь, и далеко не всем их назначали), после очень блатного мини-кесарева сечения пожаловалась мне, что в ее отдельной палате, в которую ее поместили по очень большой договоренности, капает кран. Требовала сантехника среди ночи. Да из нее просто вырезали ее ребенка, как вырезают ненужную мешающую жизни опухоль! Вырезали живого, и пока зашивали ее живот, – аккуратными косметическими швами, такими, что бы потом могла ходить на пляже в бикини, – ее ребенка положили на холодный подоконник умирать, а ей теперь нужен сантехник «кран чинить», потому что ей отдохнуть надо, заснуть, «был трудный день»! Знаете, мне тогда хотелось вылить наркотик этот, строго учетный промедол, в раковину и вколоть ей простую водичку, что бы она орала от боли, тогда ей будет точно не до капающего крана… Она хоть раз вспомнила о своем нерожденном ребенке, умершем на каменном подоконнике в операционной?
Были и матери-циники, приводившие на аборт своих дочерей. Никогда не забуду одну мамашу, которая притащила свою шестнадцатилетнюю дочь на поздний аборт. Девочка в 16 лет не может решать сама рожать ей или нет, но решает мама. А мама сказала – аборт и точка. НЕ ОБСУЖДАЕТСЯ. И вот эта дама, располневшая, как старый мопс, увешанная дорогими серьгами, своими толстыми пальцами, унизанными массивными перстнями, строчила бумагу с заявлением об аборте по социальным показаниям.
Жрать им нечего, малыша растить не на что. Дама по тем временам была директором ресторана. Не стоит объяснять, какая это хлебная должность была в те самые времена и как жили директора ресторанов, магазинов и продуктовых баз, в то время когда всей стране действительно жрать нечего было. И вот она этими своими бриллиантово-рубиновыми руками подписывала смертный приговор своему внуку и ломала жизнь своей дочери.
Ее бедная дочь, бледная и заплаканная девочка с опухшими глазами, полными ужаса, сидела на деревянной кушетке, покрытой все той же оранжевой омерзительно-холодной клеенкой, и нервно теребила казенную застиранную сорочку с жирной черной печатью «16 родильный дом». Ее ребенку, которого она уже, по всей видимости, успела полюбить, не суждено было родиться в родильном доме, его там должны были убить всего через несколько часов, после подписания смертного приговора. Бедное забитое существо не могло промолвить ни слова, она не могла пойти против своей властной и грубой мамаши. Даже акушерки, повидавшие много на своем веку и успевшие зачерстветь и выгореть в душе, сами прошедшие не через один аборт, даже они плевались тогда от отвращения, глядя на эту лживую мамашу.
А вот еще эпизод: в дверь приемного отделения просунулась мужская развеселая голова и бодро произнесла: «Здрасте, а мы на аборт. Можно?» Потом в дверь просочилась прилично одетая женщина с уже довольно заметным маленьким и аккуратным животиком. Она обняла своего мужа за шею, они мирно чмокнулись в щечку. Так обыденно, так мило и нежно выглядело бы это, если бы не фраза: «мы на аборт». Только вдумайтесь в эти слова. Она прощались с мужем так, как будто ложилась полежать и полечить «небольшую проблемку со здоровьем», прыщик на заднем месте. Я не знаю, какова была причина их «трудного решения», почему у них возникло такое дружное и непринужденное желание избавиться от ребеночка, но эта легкость, с которой они оба шли на аборт, просто шокировала.
Вообще я часто видела, как мужчины провожали своих женщин на аборт. Одни непринужденно и как-то очень обыденно прощались, как будто вообще ничего не происходит, другие заходили с каменными напряженными лицами, какие бывают у супружеских пар в ЗАГСе на процедуре развода. Они прячут взгляды, отворачивают лица, поджимают губы, говорят односложные фразы. «Давай, все будет нормально, я тебя встречу завтра, ты ничего не забыла? Паспорт с тобой, ну все, пока», – и так далее, и тому подобное. Может, они испытывают смущение, или страх, или угрызения совести, поэтому приходят с каменными напряженными лицами, нервно ищут куда-то завалившийся паспорт, перебирают вещи. Они говорят все это, а их ребенок начинает уже сжиматься от ужаса в предчувствии смерти. Если кто-то из защитников абортов скажет, что он ничего там не чувствует, то такой защитник глубоко ошибается. Уже давно всем известно, что ребенок чувствует смерть. Представьте себя в камере смертников. Какой ужас вы будете испытывать?
Была еще женщина. Тоже поздний срок. Муж недавно погиб. Пришла делать аборт. Это тоже как-то всех покоробило. Она твердила: «Куда я теперь одна с ребенком?» И правда, куда? Надо убить, и проблема решена. Будешь совсем одна. Так хоть с ребенком, а так – и без мужа, и без ребенка. Все равно, мужа уже нет. Молодая, найдет нового мужа, а с ребенком кто возьмет? Может, она была в шоке и не понимала, что творит, скажут другие, но почему тогда другие женщины в аналогичной ситуации не делают этого, более того, пытаются всеми силами сохранить живую частичку любимого человека? Скорее всего – это неподвластный разуму какой-то особо запредельный вид эгоизма. Каждый переживает горе по-своему, кто-то творит глупости, – опять скажут защитники.
Нет, это не глупости и не горе. Это то же самое, когда убивают «лишнего» ребенка, «лишний рот», не хотят «нищету плодить». Кстати, кто придумал эту крылатую фразу? Плодить нищету! Аборт – это лекарство от нищеты?! То есть, убив беззащитное дитя, наше общество станет и богаче и счастливее? Решатся всякие социальные проблемы, начнется процветание? Получается, за десятилетия, что в нашей стране делаются аборты, мы должны были стать богатой и процветающей державой? Мне сразу скажут защитники абортов, что не надо утрировать и передергивать. А потом про право женщины на выбор и про право, – вдумайтесь только в это слово! – ПРАВО ребенка родиться желанным. Я большего цинизма и лжи не видела! Даже тетка в дорогих перстнях и кольцах менее цинична, чем сама эта мысль – «право на рождение желанным». Интересно, когда его убивают, он знает об этом своем праве?
И опять перед глазами встают лица, картины. Вот мне рассказывают про одну акушерку из патологии, которая делала аборт на 20 неделе. Нет, не солевой. Заливку как-то не любят, поэтому «своих» обычно не заливают. Делают либо мини-кесарево, так это называется «про женщину с краном», либо традиционный аборт. Мини-кесарево она не захотела делать, живот швом портить, пусть даже и косметическим, да и матку портить рубцом, она же еще родить хочет. Так вот мне рассказывали, как расчленяли этого ребенка в матке, вытаскивали по частям. И как громко трещали кости, когда их ломали, так что всех тошнило от этих звуков. «А почему она передумала рожать?» – спрашивала я. Мне ответили, что рассталась со своим парнем, вроде как замуж за него не собиралась, вроде изменил он ей. В общем, разбежались, вот и передумала. А оставаться матерью-одиночкой – нет, ни за что.
Проще убить. У «своих», прямо на работе, сделают все как надо. Хоть «свои» и не любят делать у «своих», но почти все сотрудницы периодически пользовались услугами родного абортария. Потом рассказывали и пересказывали это все за чаем в сестринских, поедая очередной торт, принесенный от благодарных пациенток. Обсуждали своих мужчин, секс и, конечно, свои аборты. Она из медсестер даже рекордсменкой по ним была. По несколько штук в год, прямо на работе. «Почистилась», полежала и побежала работать, даже больничный не брала. Дома муж и один сын. Да, я не преувеличиваю, так и было. Я не понимала, как после этого, – вернее, «с этим», потому что в случае аборта «после» не бывает, он остается с женщиной на всю жизнь, – как можно «с этим» жить, трескать торты, обсуждать в курилке под лестницей? И ведь знала же эта акушерка, на что шла и как трещали кости, хоть сама была под наркозом, качественным, «для своих».
Нет, я не могла там больше находиться, видеть все это, слушать эти разговоры и главное – участвовать в этом. Не могла. Я поняла, что я не могу жить с этим, я не понимала, как мне дальше с этим жить. Однажды, это было днем, мне нужно было подняться в гинекологию за чем-то. Захожу в операционную. Лежит женщина, как всегда. Собираются заливать. «Врачиха-палачиха», которая, кстати, не любила принимать роды, а любила делать аборты, как раз начала прокалывать плодный пузырь и сливать околоплодные воды, чтобы на их место залить солевой раствор. Врачиха была в хорошем настроении, шутила о чем-то с женщиной. Женщина тоже была преспокойная, и даже, казалось, в хорошем настроении. У нее были так называемые «медицинские показания», резус-конфликт. Медсестра куда-то удалилась, околоплодные воды стекали медленно, а врачиха хотела ускорить процесс. И тут я вхожу, вроде с флаконами калипсола, да, он у них кончился, и меня попросили отнести. В этот момент врачиха говорит мне: «Надави ей на живот, а то течет медленно». Типа, попалась я ей под руку.
И вот ужас. Я как под гипнозом в оцепенении от происходящего надавливаю ей на живот и чувствую, как ребенок начинает биться у меня под рукой. Я отдергиваю руку, как от электрического тока, отскакиваю в сторону. А врачиха говорит: «Ишь, чувствует, что его убивают, ну ничего, недолго прыгать осталось». Говорит это с каким-то особым садизмом и жестокостью! Я понимаю, что в этом момент у меня уходит пол из-под ног. Я попадаю в ад. Я бегу оттуда. Коридоры, лестницы. Я иду и пишу заявление об уходе. Я так и сказала, что больше не желаю участвовать в абортах. На что мне сказали, что я должна отработать два месяца по закону. Тогда так было. Нельзя было взять и уволиться. Но раз я больше не желаю, то меня на эти два месяца переведут в тихий «стационар на дому», – так назывался кабинет приема беременных, типа консультации, буду сидеть с докторшей на приеме и принимать беременных.
И вот сижу я с докторшей в стационаре на дому. Приходит к нам девушка. 22 года. Вышла замуж в Москве за профессорского сына. Сама простая, из простой семьи, откуда-то с периферии. Забеременела. Свекровь ее не любит, издевается, держит в своей огромной профессорской квартире за служанку, а тут и муж, как выясняется, изменяет ей и не любит ее. Тут еще и анализы пришли очень плохие, почки у нее стали отказывать, и неизвестно, выживет ли она или нет. Вот моя докторша ей и говорит, что давай сделаем аборт, раз такая ситуация. «Как аборт? – удивилась она. – Он же там живой, он же шевелится, я же его люблю», – возразила девушка со слезами и дрожью в голосе. Тут и я вступилась, боясь, что и эту уговорят. «Как аборт, он же там живой, он же шевелится», – начала я лепетать… Докторша выгнала меня вон. «Не лезь со своими глупостями», – сказала мне докторша.
Девушка эта не сделала аборт. Ее отправили в специальную больницу на сохранение. Я верю, что она родила замечательного сыночка и все у нее по сей день хорошо. И ему уже 24 года, и он очень любит свою маму…
А я тогда в ту страшную осень крестилась и никогда больше в абортах не участвовала, хотя рана эта осталась на всю жизнь, и я до сих пор оплакиваю тех убитых на моих глазах деток. На земле умножаются беззакония по причине оскудения любви. Только любовь может победить это страшное зло.